Дядина жизнь
прошла под лозунгом «бей своих, чтобы
чужие боялись». Свои перебиты,
все. Чужие напуганы - засели по окопам
и постреливают издали. Кто-то хитро взял
нейтралитет и дремлет в один глаз,
ожидая, пока дядя Карл споткнётся, и
можно будет вдеть ногу в стремя его
маразма. Маразм ведь не выбирает по
партийной принадлежности, а накопления
старого партийца не очень отстали от
сокровищ его партии. Размахивая
белым флагом племянничьего ненавязчивого
равнодушия, я приближаюсь к дядюшкиному
одру, склоняюсь над ним, заглядываю в
блеклые старческие глаза. Глаза
невыразительны, как будущее, пусты как
надежды на возвращение прошлого и
слезливы, как передача «От всей души».
Кажется, мне его немного жаль, но жалость
— это не то, чем можно его разжалобить.
Он знает и всегда знал, что я не буду
стоять у его одра в очереди, со стаканом
воды. - Я написал
завещание, - гундосит дядюшка. Сорок девятое
уже. - Всё оставляю
тебе, Карлуша. Матушка
очень мудро поступила, когда назвала
меня Карл-Фридрих. - Спасибо,
дядя, - шепчу я. - Спасибо, но я... - Я завещаю
тебе самое главное и одновременно —
всё, - продолжает дядюшка, слабым жестом
отметая мои недозревшие благодарности. Всё — это
очень много. Интересно, сколько у «всего»
нулей... - Я завещаю
тебе мою жизнь, племянник... Всю мою
жизнь. - И всё?! -
невольно вырывается у меня. Лысый
человечек с интеллигентной бородкой,
сжимая в руке кепку, поворачивается ко
мне. - Нет, това'ищ!
- провозглашает он. - Тъудовая
дисциплина, бешеная эне'гия в тъуде,
готовность на самопоже'твование, тесный
союз къестьян с 'абочими - вот что спасёт
тъудящихся навсегда от гнёта помещиков
и капиталистов. Толпа
рукоплещет. Меня оттирают куда-то на
задний план. В цеху железно пахнет
окалиной, остро - революцией, и удушливо
- немытыми телами. Жизнь
продолжается.