Между нами лю...
Я давно уже научился
верить в случайные встречи. Это раньше
казалось, что всё неслучайно и
предопределено. Но с некоторых пор в
моей голове пустила корни теория
вероятностей, которая, как ни странно,
не отрицает аксиом.
Вероятность
суммы несовместных событий равна
сумме их вероятностей. Этим всё
сказано. А
что ты так смотришь?.. Да, я курю трубку.
И да, я наконец-то научился пить кофе
без
молока. Это и всё, что ты находишь нового
для себя через столько лет? Я не курил
и пил кофе только с молоком — это всё,
что ты можешь вспомнить через столько-то
лет? А
помнишь, мы купались в затоне, за
Кировским? Под огромным ржавым щитом,
на котором здоровенными и нездорово
красными буквами было написано «Купаться
запрещено!» Однажды я, рискуя жизнью
во имя юной глупости, забрался на дамбу
и намалевал белой краской традиционное
«Здесь были...» В
тот день ты порезала ногу, и я на руках
вынес тебя на берег, где в старом
кассетнике надрывался, хрипя и диссонируя,
«Детектор лжи». Они пели: «Между нами
лю, между нами лю»; и мне каждый раз
приходило в голову окончание «бо-о-овь».
Но там было «ди-и-и». Между нами люди,
между нами лица, ничего не будет, всё
нам только снится. Между нами лю-у-у...
Глупо. Но как это было эпохально! А
нам в голову, картечью в упор, били
шестнадцать, выносили мозги; и вносили
в твою комнату единожды бэушный Рёниш
вместо трижды бэушного Красного Октября1. «Девочка
должна всерьёз отдаться музыке», -
говорила твоя тётушка. А мы целовались
на берегу затона, и ты впервые, и очень
всерьёз, отдавалась мне,
под щитом «Купаться запрещено!» Потом
были семнадцать, и меланхоличный Коля,
который любил твою игру и не любил меня.
Ты его жалела, а я, назло тебе, учил его
вульгарной игре «ази»2. Тебе
нравились мальчиши-плохиши, и я старался
быть таковым — с азартом, достойным
лучшего применения. И, не ведая, что
творю, пытался сделать плохишом Колю.
А ты, назло мне, ещё больше его жалела и
играла ему Шопена. Постой,
к чему это я о нём вспомнил?.. А, ну да, -
Лютов... Коля Лютов. Потом он не вернулся
из армии. Его утомлённая годами мать
говорила, что он погиб - где-то там и во
имя чего-то. Но все пацаны знали, что он
повесился в бытовке, на шнуре от
утюга. Восемнадцать...
Ты приехала на каникулы. Помнишь китайца
Лю? Он играл на балалайке и владел гунфу.
Помнишь, он сидел на столе, в фуфайке и
валенках, в нашей с ним простуженной
комнате в общаге, и пел «Воты
мычица тыройка
почытова-а-я»,
аккомпанируя себе на трёхструнке? А мы
с тобой в это время целовались за шторой.
А за окном трещали мороз и петарды,
вспархивали озябшие голуби и фейерверки
- потому что был Новый год. Ты смеялась,
когда Лю давал петуха. Петь он любил -
как, наверное, все, кто петь не умеет. Ты
смеялась, и тогда мои поцелуи попадали
в твои влажные белые зубки. От тебя пахло
шампанским, непривычными духами
и расстоянием. Это был тревожный запах
почти уже незнакомой женщины, которая
удаляется в иную жизнь и вот-вот готова
пересмотреть и переоценить. А Лю пел
«Гори, гори мыя звезыда»
и плакал скверной русской водкой начала
девяностых. Ты говорила, что он пустышка.
В барабане тоже нет ничего, кроме пустоты,
- заступался я, - но если в него
ударить... Да,
Лю был по-китайски неприметно мудр. Он
любил повторять, что тянь ся у я
йи ян хэй3. А в
девяносто восьмом его зарезали скины.
И он так и не успел познакомиться с
парадоксом Гемпеля4. А может
быть и успел, но это никак не повлияло
на его китайскую судьбу, занесённую в
Российскую неизмеримость, где цвет
вороны определяется днём недели. Двадцать
один... Каникулы. Русские горки в заезжих
аттракционах. Посреди визга, аномальных
вспышек на солнце и магнитных бурь я
делаю тебе выгодное предложение, от
которого ты, по идее, не можешь отказаться.
А ты молчишь. И только вечером, когда я
провожаю тебя на поезд, говоришь мне,
что твоей дочери третий годик. - Какой
дочери? - Твоей. - Не понял, чьей? - Твоей.
И Коли Лютова. - Но почему? Почему?! -
Потому что. Потом
я смотрю вслед удаляющемуся поезду,
вдыхаю запах креозота и думаю о том, что
когда мы целовались, под балалайку Лю,
там, в общаге, за шторой, - уже тогда в
тебе, возможно, билась другая жизнь. А
душу тошнит, и хочется бежать; и давит
чувство невозвратимой, глупой, потери. Двадцать
два... Почему-то я плохо помню свадьбу —
совсем почти не помню. Может быть,
потому, что к окончательному завершению
своей холостой жизни подполз уже почти
без чувств от выпитого. А быть может,
потому что внутренне противостоял себе
и хотел бесчувствия. С
твоей стороны - чопорная тётушка, блеклая
мама, суровый отец и пара консерваторских
товарок. С моей — половина детдома и
нелепая грусть на пару с
недобрым предчувствием. А маленькая
Люба смотрит на меня исподлобья и плачет,
когда мы целуемся. Между нами «лю»; а
«бовь» - снова недопроизнесена. Тридцать
не-помню-сколько, и не хочу вспоминать...
Я не верю прошлому, ты не веришь будущему.
Люба не верит нам обоим и приводит из
школы мальчиков с быстрыми взглядами
в мелких глазах. Плата за ошибки молодости
кажется непомерной, а наша кредитная
история не позволяет отсрочки. По стране
шагает недобрый дед Мороз, так странно
похожий на Санта-Клауса, и раздаёт
каждому по способностям, в зависимости
от потребности. Мы с тобой непотребны.
Твой «Рёниш» дремлет у стены, крытой
обоями в тон опавших листьев, и покрывается
бархатцой пыли, так хорошо заметной в
по-зимнему солнечных зайчиках. Свечи в
благородном подсвечнике давно уже не
зажигаются, чтобы истаять под шопеновские
плачи. Между
нами лютая тоска. Она зажигает нам
бенгальские огни; она посверкивает
прозрачными кристаллами яда, брошенного
в невкусное шампанское; она разводит
мосты и зачем-то сжигает старые письма
и фотографии. Тридцать
и ещё больше. Люба садится на мотоцикл,
позади иного мальчика с медленным
взглядом в не по возрасту глубоких
глазах, обнимает его и уезжает поступать
в институт, чтобы поступить в свою особую
жизнь и больше уже никогда не вернуться
в нашу. «Никогда»
звучит прокуренным кашлем вечности,
пахнет пылью за шкафами и не оставляет
ничего, кроме одиночества. Несвязанные
больше ничем, мы приобретаем
разнонаправленные ускорения. Ты пьёшь
в одиночку, дома, под Брамса; я пью в
привокзальном кабаке, под маты и хруст
выбиваемых зубов. Ази и
деберц5 помогают
нам не умереть с голоду и не выйти из
угара, чтобы увидеть друг друга трезвым
взглядом — они хоть как-то тормозят
наше движение в разные стороны. Хроника
неудавшейся жизни занимает самую видную
полку, а дурацкая привычка перечитывать
не позволяет забыть. Любимые места у
нас разные, но мы почти не цитируем их
друг другу. Когда
всё заканчивается, оказывается, что
ничего и не начиналось. Как-то неожиданно
я понимаю, что тебя у меня давно нет. Но
ты есть у кого-то другого. Игнорируя
«зачем?» и «что теперь?», делая вид, что
между нами ничего не было, мы глупо
доживаем до какой-то там свадьбы.
Годовщина — это всегда лучшее время
для того, чтобы осмыслить и переосмыслить. Мне
жаль тебя и потраченного на жизнь
времени. Я зачерпываю этой мутной жижи
и смываю с себя запах твоих духов, наши
общие сны и необщие воспоминания. Я
сажусь в провонявший бензином и
потом автобус. В моей дорожной
сумке только прошлое, две смены одежды,
три колоды карт и балалайка Лю. Через
мутное автобусное стекло я смотрю на
окно кухни, за которым невидимая,
прижавшись спиной к старенькому пеналу,
ты куришь и провожаешь отсутствующим
взглядом своё вчера. Одуряюще пахнет
яблоня, нависшая над остановкой. Я так
и не покрасил на балконе. Я
так и не посчитал напоследок морщинки
в уголках твоих глаз и не знаю теперь
наверняка, стало ли их больше. Прошло
шесть лет. Всего-то шесть. Лю.
Шесть по-китайски — лю. Мы
сидим в кафешке, на Трамвайной. Твоя
недокуренная сигарета зябко дымится
ментолом. Кофейная гуща что-то там
говорит твоему взгляду и наверняка
врёт. Жёлтый липовый лист притих на краю
белого пластикового стола смущённым
третьим лишним... Я
улетаю следующим утром, да. Обратно в
Гонконг, да. И да, я обязательно долечу,
если самолёт не сойдёт с рельсов и не
будет сбит пробкой от шампанского,
которой выстрелит завтра твой день
рождения (заранее не поздравляют, я
помню). Наши
отражения в витрине разнонаправленны,
прозрачны и холодны. Рыжая вислоухая
дворняга с обочины умоляюще заглядывает
в глаза. Осень... Между
нами - лю. Лю, по-китайски, — поток. Поток
людей, обстоятельств и времени унёс
второй слог нашего слова, и теперь он,
короткий и беззвучный, лежит на дне -
где-нибудь в затоне, за Кировским,
покрытый илом, под огромным ржавым
щитом, на котором едва видна полустёршаяся
глупая надпись: «Здесь были...»
1Рёниш (Германия) и
Красный Октябрь (СССР)- производители
фортепьяно 2
Азартная карточная игра 3
В мире все вороны чёрные
(кит.) 4
Логический парадокс, выведенный К.
Гемпелем. Известен как «парадокс
воронов» 5
Обрусевший вариант популярной карточной
игры калабриаз. |
|